ПРОЕКТ В ПОСТ

Пост-проект самарского двора архитектора Сергея Мишина

 2 292

Автор: Редакция

.
,

Третьим «предложением» из серии «альтернативных» проектов  исторической части Самары становится постпроект самарского двора – это текст, написанный архитектором Сергеем Мишиным и им же проиллюстрированный. Проект придумывает будущее и очень этим горд, а постпроект описывает прошлое и ведет себя скромно. «Жизнь умнее архитектора», — говорил Ле Корбюзье. Прежде чем что-то создавать, неплохо было бы поучиться у реальности – вот пафос постпроекта. Самарский двор – это такой архитектурный феноменмирового уровня, который многому бы мог научить профессионалов, занятых проектной суетой, когда делание опережает понимание. Вот этот текст очень ясно показывает ради чего весь шум вокруг  исторической Самары.

Текст: Евгения Репина

Сергей Мишин родился и до двадцати пяти лет жил в Самаре,  ее историческом центре, во дворе на Садовой, 170. Потом он уехал в Питер и больше двадцати лет проработал архитектором Эрмитажа. В этой роли он занимался исследованиями истории зданий Эрмитажа, проектами реставрации и приспособления. Все началось с того, что он дружил с археологами, «которые  там копали и натыкались на стенки, артефакты, просили  объяснить, что это».  Автор начал работать в архивах, увлекся, в результате получилась работа продолжительностью в  15 лет, — этапы и эволюции зданий и того, что было до Эрмитажа. Сегодня это  успешный и нереально тонкий архитектор.

Источник фото: http://www.pinwin.ru/
Источник фото: http://www.pinwin.ru/

Сумеречные, таинственные, гипнотические пространства, которые он создает, трудно описать, — также трудно, как описать сновидение. Оптика его проектов очень редко встречается сегодня в архитектуре – любой их фрагмент можно (и нужно) рассматривать на максимально близком расстоянии. Взгляд, измученный ежечасным спотыканием о «современную» повседневную архитектуру, бесконечно благодарен за эту возможность быть, не страдая. Каждая фактура выбиралась часами, каждый узел разрабатывался бесконечно долго, поэтому каждая деталь – микроистория. Но также и каждый объект целиком – сложно конструированная, бесконечная ассоциациями, очень персональная  история, в которой чувствуются таинственные тени, присутствие которых в архитектуре так ценил Джон Хейдук. В этих проектах много сильных жестов, но все они смягчены и объединены таинственной атмосферой. Эта реальность существует вне привычной нам вселенной скорости и дефицита. Такое неторопливое вчувствование в мир и его оттенки формируется в человеке в детстве, проведенном вне стерильной атмосферы, в мире, где существуют заповедные, нетронутые территории – символические или реальные, секретные тропы, тайные уголки и свобода, которая позволяет приметить десятки времен года и бесчисленные оттенки погоды, и самое главное — вступить в очень личные отношения с миром.

То, что публикуется сегодня — это вообще не проект в точном смысле слова, т.е. изображенное архитектором гипотетическое, возможное будущее, описанное с помощью разнообразных архитектурных форм. Вместо того, чтобы доказывать, как могла бы быть прекрасна жизнь в исторической Самаре с помощью следующих проектов,  мы предлагаем сделать передышку и показать то, какой Самара уже была и еще пока есть. Этот документальный и, как самому автору кажется, сентиментальный текст не нуждается в особом пояснении. Кроме, возможно, одного нюанса –автор описывает космос своего детства, идентифицируя его с космосом двора и дома. Это точка отсчета, начало мира, развернувшегося в прекрасную биографию.

 Куйбышев. Драмтеатр. Фотография. Октябрь, 1954 год. Источник: http://cartman.tv/journal/oldsamara/id_2786.html
Куйбышев. Драмтеатр. Фотография. Октябрь, 1954 год. Источник: http://cartman.tv/journal/oldsamara/id_2786.html

Сегодня о реконструкции исторического центра Самары говорят в лучшем в терминах сохранения отдельных памятников, без сохранения среды и исторической ткани, ее масштаба, духа, генотипа. В отместку за наглое обращение со своим генотипом, город мутирует в монстра, образуя наросты и выбрасывая щупальца, готовые задушить горожан.

Действительно, в городе заложено бесконечное движение, как инструмент, и взаимное действие горожан, как цель. И город реализует эту программу в той уродливой форме, в которой ему позволено. Может быть, поэтому так печальны лица современных жителей, бредущих по городской пустыне, что-то смутно подозревающих о своем предназначении, не знающих пристанища и не способных утолить жажду общения.

Но там, куда не дотянулась длинная рука планировщика, генотип Самары развивался согласно своей программе, а реализовывался согласно имеющимся материальным средствам и условиям. Речь идет об исторических кварталах Самары, имеющих размеры 250х125 метров и поделенных на двадцать одинаковых участков, застроенных в прошлые столетия по принципу усадьбы с главным домом в ширину участка, расположенном по красной линии, с флигелями и хозяйственными постройками — в глубине.

Эти усадьбы представляли собой «пеналы» 12,5х60 м, разделенные кое-где брандмауэрными стенами, и вкрапленными в них мини-садами и огородами. Эта структура оказалась чрезвычайно устойчивой к трансформациям, потому что даже когда идея собственника перестала существовать, а эта городская усадьба превратилась в коммуну, ее качеств только усилились и стали базой для некоего универсального пространства-бокса, контрастного ко всему, предложенному современными зодчими. Это пространство стало называться “самарским двором” и явилось архетипом таинственного полутеатрализированного пространства с сугубо персонифицированными свойствами.

Действительно, расселяясь по тесным пристройкам и кромсая хозяйский дом на ячейки, носители новой жизни испытывали недостаток площади и жажду раздельного существования, поэтому приходилось консолями, отдельными входами, лестницами, палисадниками, новыми пробитыми окнами захватывать пространство двора, учитывая такие же претензии соседей.

Относительная бедность была и остается имманентным свойством этих жителей, и как все небогатые люди они испытывали жажду накопительства и хранили все – дощечки, веревочки, железки, проволоку, склянки, остовы автомобилей и другой техники, фрагменты мебели, используя все это время от времени для перманентной строительной деятельности как “новых объектов” так и “реконструкций”. Форма этих преобразований диктовалась как взаимоотношениями с соседями, так и необходимостью самопрезентации и желанием не только участвовать в полупредставлениях-полубаталиях, разворачиваемых на подмостках двора, но и наблюдать за ними.

Так появились специфические архетипы самарского двора: гнездо-наблюдательный пункт, терраса-ложа, окно-щель, дом-башня, крыльцо-сцена. Так, внешний хаос, который стал нам особенно мил на фоне разрушения городской целостности, на самом деле оказывается выношенным и любовно воплощенным замыслом.

Собственно говоря, эта живая единица является прототипом идеальных городских взаимоотношений, масштаба и пространства, где решения принимаются коллективно, где люди не испытывают отчуждения, где дети находятся под контролем общества, где каждый волен представлять свою персону в милых ее сердцу формах, где человек ощущает свою значительность через гуманный масштаб, где он легко реализовывает свои противоречивые интенции – общения, прозрачности своей жизни и замкнутости, уединения, изоляции, где он – режиссер своего пространства и поведения, где город развивается и меняется безболезненно и органично.

Чиновник, предпочитает сравнять этот многообразный хаос с землей, на которой в скором времени мутирующий городской ген выплеснет дом-гигант, масштаб которого противоречит масштабу квартала с шириной улицы в красных линиях 25 метров, а образные и материальные качества его сундучно-гробового силуэта исчерпываются двумя словами и безвозвратно превращают город в бессмыслицу.

Двора на Садовой 170, действительно, больше нет. На его месте стоит большой дом, который с помощью какой оптики ни рассматривай – глазу все равно больно. Во дворе этого дома мальчики не играют в вышибалу, чику и штандер. И никто не знакомится с деревьями и не знает собак пофамильно. Их там вообще нет. И еще люди там не делают тысячи мелких, повседневных дел и не совершают ритуалов, которые сами по себе способны возникать только в особых, камерных пространствах двора. Эти ничего не значащие дела, вещи, визиты формируют такую мелочь как образ жизни, младшую реальность, ту ежедневную среду, которая нас питает. Поэтому – всем нам большие поздравления: мы избавились от необходимости договариваться с соседями, чистить во дворе снег, собственноручно ремонтировать крышу, но вместе с этим мы избавились от неисчерпаемого количества прекрасных и бесполезных знаний о мире, тонких связей и моментов наслаждения.

В прошлом году, кстати, Сергей Мишин стал победителем в номинации «Архитектурная фантазия» конкурса архитектурного рисунка АрхиГрафика . Мне кажется этот факт совершенно не случайным.

ПОСТ-ПРОЕКТ СЕРГЕЯ МИШИНА

ГОРОД, ДВОР, ДОМ, МАЛЬЧИК.

Этот текст не претендует на исследование, скорее это просто попытка описать исчезнувший мир.

ГОРОД

Садовая улица, лето, примерно 1958 год.
Садовая улица, лето, примерно 1958 год.

Он был небольшой, уютный и очень удобный. Странно, но тогда было отчетливое ощущение, что улица Садовая была не совсем еще городом, а скорее окраиной, почти деревней. Цивилизация начиналась от Самарской улицы, где стояли большие каменные дома, ходили троллейбусы и продолжалась вниз, в сторону Волги. А по нашей улице еще ездила телега с ассенизационной бочкой, а возница и мохноногий першерон были того же цвета, что и ряд шлепков, оставляемых на дороге. За забором голосил петух, а в небе под свист Мишки-голубятника кружили белые турманы. На уличных крылечках сидели деревенского вида старушки, чье вечное оцепенение сменялось кратковременным оживлением при появлении молочника с громыхающими бидонами или татарина с леонардовского вида передвижным точильным кругом, издающего визгливое “точу ножи-ножницы”.

Садовая улица, зима, конец 1950-х годов.
Садовая улица, зима, конец 1950-х годов.

Расположение нашего дома позволяло достичь любой точки аттракции в пределах 15 минут, а самым долгим и захватывающим путешествием была ежегодная поездка на деревянном внутри трамвае до поляны Фрунзе, где находился пионерский лагерь.

2

Мои тогдашние пути были такие:

Булочная на углу Садовой и Рабочей улиц (изображений не сохранилось), где потыкав, для виду, привязанной на бечевке вилкой в разложенные на стеллаже хлеба, ты покупал французскую булку, с отъедаемой по дороге верхней лопнувшей от жара корочкой, и пригоршню морских камешков на утаенную сдачу.

3

Школа N25, мои верные слоны и бабочки, сбежавшие от стыда атланты, полуголые нимфы, резвившиеся на потолке кабинета физики, огромный, восьмигранный, бемского стекла аквариум, стоявший в эркере.

4

Художественная школа Зингера. Деревянный этюдник больно бьет по коленям. Безнадежно коричневая крынка на синих и красных складках драпировок, загадочное слово «сезанн», бутылка рислинга на пятерых на пленере в сквере у заправки.

5

Дворец Пионеров, бассейн с извергающими струйки изо ртов четырьмя бронзовыми лягушками, и их живыми собратьями, которых зачем-то требовалось терзать током, а затем препарировать.

6

Кинотеатры “Смена” и “Первомайский”. В Смене крутили, преимущественно, детские фильмы, а в Первомайском шли блокбастеры типа Фантомаса или полу-запретной истории про Анжелику. Приходить надо было за полчаса до сеанса, чтобы насладиться мороженым в вафельном стаканчике или газировкой с сиропом, напускаемым из трех разноцветных вращающихся конусов. В фойе была крошечная сцена, где перед сеансом роскошных пропорций женщина в бархатном платье пела что-то под джазовый оркестрик.

7

В обширном здании на площади находилась библиотека, семантически безупречно разместившаяся как раз под атлетом в шароварах, годами силящегося прочесть страницу каменной книги. Ясно было, что мысли его заняты вовсе не книгой (вероятно, Капиталом), а подружкой в дезабилье, обитающей в нише противоположного ризалита, но бдительная чугунная спина Куйбышева не дает им возможности соединиться.

Зимой, между осенним и весенним парадами, площадь превращалась в два катка, разделенных снежной горкой. Ноги и посейчас помнят блаженное чувство погружения в теплое чрево валенок, после освобождения от обледеневших коньков-канадок.
Путь через площадь приводил к воротам Струковского сада, где зимние аллеи заливались льдом, под жёлтым светом фонарей из репродукторов раздавалось “Домино” и вихрем проносились франты в белых шерстяных носках, а более степенные граждане катали своих подруг на финских железно-реечных креслицах. Летом в избе-читальне, вовсе не похожей на избу, а, скорее, на барселонский павильон Миса, можно было полистать подшивки “Крокодила”, “Знания-силы”, а то и “Иностранки”, привязанные к столам бечевкой. Там мне удалось как-то сразиться в сеансе одновременной игры с заезжим гроссмейстером, снисходительно похвалившим меня за неизвестный в шахматной теории дебют.

Дальше дорога вела к большой реке.

ДВОР

8

Только после окончательной победы над ГКЧП мама показала мне, с условием хранения тайны, гербовый документ конца 19 в., согласно которому нашей семье принадлежали все три дома в этом дворе, а также еще 5 каменных и деревянных строений в г. Самаре.
Взглянув на план, нарисованный по памяти, становится очевидно, что главное, хозяйское строение находится в середине землевладения, деля его на два двора, парадный и задний. Главный, большой одноэтажный дом был и украшен побогаче других: имел наличники пропильной работы и резное овальное солнце над входом. На улицу выходил двухэтажный дом, вероятно доходный, а маленький боковой флигель, скорее всего, занимала прислуга. В наше время все перевернулось, и в бывшем доходном доме поселился товарищ Бирюков, начальник «Облочистки», владелец персональной ванной комнаты, желтого телефона и бежевой Волги-21, отец объекта первых моих грез, нежнейшей Оленьки Бирюковой.

Василий Поленов “Московский дворик”, 1878 г., фрагмент
Василий Поленов “Московский дворик”, 1878 г., фрагмент

Поверхность первого двора напоминала известную картину Поленова — излучистые дорожки из утоптанного пятками желтого грунта рассекали там и сям выгоревшую траву, образуя узлы проплешин на пересечениях путей или в местах активности населения. Так, к примеру, никогда не зарастало муравой место для игр в вышибалу, чику или штандер. Другой, невидимый глазу и почти совпадающий с рисунком дорожек паттерн, это нервная сеть связей, временных альянсов, дружб и ненавистей между жильцами.

Бывший флигель прислуги или домик Попова, конец 1990-х годов.
Бывший флигель прислуги или домик Попова, конец 1990-х годов.

Первый двор служил местом парадной жизни и коммуникаций с городом: сюда приходила тетенька-почтальон и раздавала корреспонденцию, одновременно рассказывая обитателям здешних лавочек об актуальных событиях, выполняя в какой-то степени роль исчезнувших странствующих боянов и менестрелей или не появившихся еще фейсбучных лент. Сюда приезжала, грохочущая бидоном на тележке, молочница и заворачивал точильщик ножей, умевший испускать волшебные искры из наждачного круга.

Справа - бывший доходный дом или дом Оли Бирюковой, конец 1990-х годов.
Справа — бывший доходный дом или дом Оли Бирюковой, конец 1990-х годов.

 

Сараи и машина Мишки Варсобы, конец 1990-х годов.
Сараи и машина Мишки Варсобы, конец 1990-х годов.

Второй, задний двор жители называли сад, или более ласково “садик”. Это был тот самый мифологический “hortus conclusus”, закрытый сад, земной прототип Эдема. Туда вела незаметная, тенистая аллея, заросшая слева сиренью, а справа, вдоль дома, жасмином и акацией. Аллея приводила в изобильный старый вишневый сад. Изобильный настолько, что считалось особым шиком, лежа на теплой толевой крыше сарая, есть вишни без помощи рук, просто склевывая их со склонившихся от тяжести веток, а потом лихо выплевывая косточку. Из прочных вишневых веток хорошо получались индейские трубки, рогатки и рукояти навах и томагавков. Рачительные соседи и здесь разбили овощные грядки, и особенно вкусна была стыренная оттуда молодая морковка. В оговоренный соседями весенний день все население двора собиралось на сбор сирени. Меня, как наиболее тщедушного, а потому выдерживаемого самыми дальними, тонкими и труднодоступными ветвями, запускали на дерево и снизу направляли на наиболее пышные соцветия. В этот вечер, между ошалевшими от роскоши букетов и сиреневых запахов соседями, наступал мир.

На заднем плане - сиреневые кусты, лето, 1960-е годы.
На заднем плане — сиреневые кусты, лето, 1960-е годы.

 

Крыльцо терраски, мой отец и старшие братья, лето, 1955 год
Крыльцо терраски, мой отец и старшие братья, лето, 1955 год

 

Сзади виден выход из нашей комнаты на терраску, примерно 1958 год.
Сзади виден выход из нашей комнаты на терраску, примерно 1958 год.

 

Сзади видна сиреневая аллея, примерно 1960 год.
Сзади видна сиреневая аллея, примерно 1960 год.

ДОМ

17

Cоциальный срез в период расцвета дома выглядел так: Две самые роскошные комнаты занимала наша семья. В самой большой, о четырех окнах угловой комнате обитала странная пара: моя бабушка и дядя Коля. Он был очень высокий и большеусый старик с выправкой генерала от инфантерии. Как выяснилось, он и был генералом, Георгиевским кавалером и имел парадную шпагу, врученную ему Е.И.В. Фамилия его была Урусов.
С бабушкой у них было двоюродное родство. Много позднее я догадался, где чета Винов свила свое инцестуальное гнездышко. Комната была условно разделена на мужскую и женскую половины рядом готического вида буфетов.

Следующую комнату занимали артисты оперного театра супруги Констанция Петровна и Лев Вадимович Харламовы, а также дочь их Натуся. Натуся день- деньской мучила скрипку, так и домучив все-же ее до ансамбля скрипачей Большого театра.
Рядом жили дорогие мои баба Шура, дядя Ваня и их сынок-хулиган Мишка Варсоба. В город они переехали из села Похвистнево, но ментально переехали не до конца и потому у них царил полу-деревенский уклад: под нашим домом был устроен курятник, а по дому бегали цыплята. Иногда, с вздохом вожделения заводили Варсобы разговор и о кабанчике, на что культурные Харламовы обычно только заводили глаза долу. Варсобовский угол в сенях был плотно забит пахучим деревенским припасом.

В голоштанном возрасте я был равно привечаем обеими соседскими семьями: оторвавшись от блистательного эндшпиля у Льва Вадимовича, я усаживался на домотканые колени дяди Вани и лакомился Варсобовским соленым огурчиком а то и розоватым, со щетинками, кусочком сала, что, наверное и определило некоторую двойственность моей натуры.

Дальше шла комната, в которой жили мы вчетвером. Она была узкая и длинная, зато имела супер-бонус: выход на обширную крытую террасу. Терраса была универсальным пространством: в жаркие летние ночи мы перебирались туда с раскладушками, в дождь там хорошо игралось в бильярд с железными шарами, карты или шахматы. Первая сигарета, липкий стакан портвейна, запуск пленочной ракеты, эксперименты с карбидом и неуклюжий поцелуй — все это вершилось под ее провисшей с годами крышей. Задняя стена террасы была обшита деревянными досками, на которых каждое поколение исправно оставляло свои надписи и рисунки. Мелом и гвоздем, ножиком и увеличительным стеклом писали мы разные слова. За прошедшую сотню лет стена покрылась почти нечитаемым многослойным паттерном, состоящим из текстов и изображений.

Сзади видны доски терраски, примерно 1958 год.
Сзади видны доски терраски, примерно 1958 год.

В следующей комнате поселилился Мишка Варсоба, с годами незаметно мутировавший из поджарого хулигана в упитанных очертаний Михал Иваныча, владельца подержанной Победы, под капотом ли, картером ли которой и суждено ему было скоротать оставшуюся жизнь.

При кухне, в подслеповатой комнатке обитала ничейная бабушка, имени которой никто не знал и, когда она истаяла, туда вселился ее сын, пожилой и молчаливый Григорий Середа, служивший, по непроверенным слухам, полицаем у немцев, но отсидевший свой срок и ставший теперь тихим коллекционером марок королевства Бурунди.
Двери всех комнат выходили в обширный коридор, ничем особо не примечательный. В нем находились рундуки, прислонясь к которым, курили мужчины, рассыпались на просушку яблоки и картофель, и вечерами играли деревянными молоточками в забытую сейчас игру Croquet , неведомо как залетевшую к нам из аристократического Wimbledon Club. Рундуки были сверстниками дома, встроенной мебелью. Наклонные крышки их были такой высоты, что на них было чрезвычайно удобно опираться полусидя.

Один из рундуков был наш, и как-то, в предчувствии своих будущих археологических занятий, я предпринял в нем глубинные раскопки. Пройдя несколько малоинтересных с научной точки зрения поздних культурных слоев, я дошел до слежавшихся пластов довоенного времени, обнаружив войлочные, с кожаной оторочкой бурки, еще глубже, под нэпманской чесучей, виднелись облупленные кожаны эпохи военного коммунизма и васнецовские буденновки, под которыми стыдливо лиловели декадентские шелка, а где-то уж совсем в глубине тлела непокорная киноварь стрелецких кафтанов.

Из общей кухни можно было попасть в холодные сени, дверь в которые была обита потрескавшимся дерматином, с торчащей отовсюду ватой. Сени, в отсутствие холодильников, были забиты запасами продовольствия, банками с огурцами и грибами, а с потолка, оберегаемые от мышей, свисали воблы и заиндевевшие рогожные мешки с пельменями.

Дом наш подвергался постоянному технологическому апгрейду, заботливо производимому хрущевским тогда государством. Поначалу мы ходили с ведрами и бидонами к уличной колонке. Потом в доме появился водопровод и теплый туалет. Дровяные печи были переоборудованные на газовые, не утратив своих замечательных белых изразцовых стенок, выходивших в каждую комнату. Позднее появились чугунные батареи парового, как тогда говорили, отопления.
Потом залили мертвым асфальтом первый, поленовский двор. Потом померзли вишни и дядя Ваня спилил весь сад под корень. Потом сломали все три дома и построили на их месте многоэтажное здание.

21
Сергей Малахов, рисунки терраски и синего дома за забором, примерно 1978 год.

Первые и, возможно, лучшие свои 25 лет я провел в этом доме. Я отчетливо помню, где через  мой двор проходили муравьиные тропы, и могу указать место, где молодой шампиньон проклюнулся через новый асфальт. Тогда я не был способен анализировать устройство мира, сейчас же, когда проклюнулась способность к анализу, этот мир исчез.

Сергей Мишин, 27 марта 2014г. С-Петербург